Ей было восемьдесят два, давно шли дни на убыль*.
Не для себя она жила, считая каждый рубль.
Жила для внука и детей, носки крючком вязала,
Но часто не спала ночей, ворочалась, вздыхала.
Да, очень больно, хоть убей, и бесконечно грустно,
Но для своих родных детей она слыла обузой.
Ей место дали в закутке, кормили старой гречкой,
И клали спать на сундуке за шторкою у печки.
Зять часто дочери твердил: «Ну, сколько можно, Настя?
Нет никаких мужичьих сил терпеть мне это «счастье»!»
Молчала дочь, лишь иногда перечила с тоскою:
«Мы будем старыми, когда, нас то же ждет с тобою».
Отрадой бабкиной был внук (его так долго ждали!),
Он ей читал тихонько вслух, пока все сладко спали.
Носил ей в закуток обед и сладкое печенье,
Расспрашивал, каким был дед, делился настроением.
«Ба, расскажи мне про войну! Ты тоже воевала?
Ты немцев видела орду, у них в плену бывала?»
«Орду!» - какой же ты смешной, «орда» - у ханов только.
Дед воевал твой под Москвой. И не вернулся, Колька...
Не научилась я, сынок, под сердцем горе прятать.
Война, Колюня, .. не дай Бог!» «Ну, Ба, не надо плакать!»
Она прижмет к себе внучка, и он ее обнимет.
И жизнь уже не так горька в бездушно черством мире.
Но часто снится бабке дед. Зовет ее с собою.
И все трудней ответить «Нет!» и под ребром так ноет…
… Ушла старуха налегке на небо, как на волю.
В ее старинном сундуке нашли записку «Коле!»,
Две пары вязаных носков, запас сухого хлеба
И пряжи несколько клубков, и фото бабки с дедом.
Никто не плакал. Только внук, стеная и рыдая,
Сидел, обняв большой сундук, старуху вспоминая.
Он сухари к груди прижал (старухин клад бесценный),
И боль пронзила, как кинжал. И будто ток по венам.
Мальчишке лишь двенадцать лет. Но он других мудрее:
Не страшно, когда черствый хлеб. Когда душа – страшнее.
* по мотивам рассказа В. Осеевой "Бабка"